Грыжа
Митька пас гусей на Лоханке, на пруду, который сделали первые комсомольцы ещё двадцать лет назад, сразу же после революции. Перегородили обильные родники, которые собирались в игривый ручеёк на дне лога и получился очень красивый пруд, считай, посередь села Болотнинского. Берега, заполненного водой лога, образовали слегка овальный круг, который местные жители незатейливо и скоро прозвали не красиво, но доходчиво Лоханью.
Чистый и уютный берег стал излюбленным местом отдыха жителей, которым было лень идти на другой берег большого пруда с красивым сосновым бором на берегу. Карасики в Лоханке появились не сразу. Поговаривают, что мужики наловили несколько вёдер на речке Болотной и пустили их в пруд. Возможно, и так, потому что наши люди они особые: то красоту загадят, то мёртвое оживят.
Уже осень, но тепло. Гуси щиплют себе травку, гагачут, иногда, друг на дружку, но вожака слушаются. Не клюёт у Митьки рыба. Сегодня не клюёт, хотя сухо, солнечно и нет ветра. А когда солнце высоко, то уже и не клюнет.
По дамбе в дальнюю сторону идёт старик, весь белый, бородатый и с палкой. Хорошо старикам, - думает Митька, - им работать не надо, сиди себе на печи и на баб ворчи. Или ещё лучше, - сына поучай, или внучков. А ему и молочка, и хлебушка, и уважение, и никто не отругает, по шее не даст, за дровами или водой не пошлёт,- сиди себе на печи, коль мороз или на завалинке, если вёдро и не дует, а то - пошёл гулять, вон как тот белый старик: иди себе и клюшку свою переставляй, а тебе все встречные да поперечные в пояс кланяются.
- Эх! Хорошо старикам! – вздохнул Митька, отвалился на спину и, уставившись в голубое и прозрачное небо, заключил, - Вот состарюсь и тоже заживу около своих удовольствий!
- Митя! Вставай, в школу пора! - Мать положила на берег свёрток, - Переодевайся и пошли с учительницей знакомиться.
- Так я же грязный! – удивился Митька.
- Вода рядом, умывайся и пошли, да не тяни, меня только на час с работы отпустили.
- А гуси?
- Не убегут твои гуси, не воров бояться надо, а твоих гусей, но и действительно - гуси у Митьки были дюже сердитые.
Вот, с мамкой всегда так, - думал Митька, черпал ладошкой воду и отмывал грязные ноги, - всё: "быстрее да быстрее". А старик вот, шёл-шёл и присел на бережок, он сидит себе, отдыхает и над нами смеётся.
- А книжку мою взяла? – пробурчал недовольный Митька.
- Зачем она тебе в школе? Дома пусть лежит, нечего ей в школе делать.
Отец давно купил эту книгу для Митьки, который, конечно, не умел читать, но слушал её, затаив дыхание, и мечтал научиться читать, чтобы уж не упрашивать никого. Отец ещё говорил, что написал эту книжку не Ершов, а Пушкин.
- С чего это? – удивилась мама, вот здесь написано Петр Павлович Ершов.
- А "Записки Белкина" написал Иван Петрович Белкин, а все знают, что - Пушкин, и "Конек-Горбунок" - тоже Пушкин, только мало кто знает об этом.
Отец Мити работал учителем литературы в большой школе, его все знали, уважали и ему пророчили большое будущее.
– Понимаешь, Аннушка, - улыбался отец и обнимал жену, - Пушкин написал так много талантливого и гениального, что ему стало стыдно за себя, и он начал придумывать себе псевдонимы.
Школа находилась тут же, около Лоханки, в двухэтажном бревенчатом доме, говорили, что раньше в нём был ресторан «Ялта». Учительница Митьке понравилась: красивая, а пацаны - все знакомые, или почти все. А девчонки - так себе, выбражулистые, но в белых фартуках и бантиках, у одних в косу вплетены, а у других, особо вредных, ещё и на голове бант. Смотришь на них, вроде бы ни чё, а приглядись – дуры дурами.
Выдали букварь и тетрадку для чистописания. Мама сшила холщёвую сумку, а папа подарил деревянный пенал с ручкой, карандашом, перьями и ластиком. А чернильницу-непроливашку нужно было носить отдельно, в специальном мешочке, но чернила всё равно из неё проливались.
И началась учёба. В классе было светло, его заливало солнце, всё утро лило, а потом перемена, на перемене главное не убиться или чтоб тебя с ног не сшибли. Перемены Митьке, тоже, нравились очень. Опять-таки дома к Митьке теперь относились с особым уважением, в его комнате появился особый стол и стул для занятий. А утром требовали зубы чистить и руки мыть, только и слышно было – «Ты руки помыл?». Родители и раньше требовали чистоты, но стоило пойти в школу, эти требования приобрели скандальную форму.
Как пролетел первый год учёбы, Митька не заметил, так много у него было забот, а тут уже и - лето. Но читать Митька научился, правда, по слогам ещё, но некоторые слова читал уже быстро. Каникулы – это хорошо, но Митьке и в школе было недурно.
Однажды, утром Митька застал маму плачущей. Отец тут же был, но почему-то не утешал маму.
- Ну, ты чё, мам, - подошёл Митька к матери, - не плачь.
- Это не слёзы, сынок, это горе потекло. Война началась с немцами. Фашисты на нас напали, наш папа на войну собрался.
У отца была бронь, можно было не ходить на войну, но он сказал:
- Какой же я коммунист, если за спины товарищей прятаться буду?
Уже на следующий день отец обнял Митьку:
- За мужика оставляю, за хозяина. Главное, маму береги, - постоял немного и говорит, - сынок, а можно я твою книжку с собой возьму.
- Конечно, можно, - обрадовался Митька и принёс отцу свою книжку.
Так и ушёл отец на войну вместе с Коньком-Горбунком.
И всё сразу изменилось, люди стали ходить быстрее и сосредоточеннее, смех исчез, музыка в Центральном парке уже не играла, а на станции всё так же раздавались паровозные гудки, но они стали тревожными и злыми.
В новую осень Митька пошёл во второй класс. Учебников не хватало, один на троих, а бумага вообще исчезла, писать начали на полях газет. В конце сентября к ним в дом зашёл дядя Фёдор – отцов друг. Он на войну не пошёл, потому что у него прессом отрезало пальцы на правой руке, остался только большой палец и половина указательного, вот ими он и держал ручку и всё держал. Он работал почтальоном.
- Здравствуй, Настенька, что Саня пишет, как воюет? – ещё с порога спросил дядя Фёдор и снял шапку.
- Заходи, Федя, присаживайся, - Настя пододвинула к столу тяжелый табурет. – Если верить его письмам, то он в санатории, а не на войне. Форма удобная, теплая, кормят, «как на убой», - Настя вздохнула и присела за стол напротив дяди Фёдора. – Нет смысла пересказывать Сашкины сказки, сам его знаешь.
- Я, Настенька, к тебе по делу, я же в жилищной комиссии состою. Так вот, тут прибыли эвакуированные из Ленинграда, размещаем на уплотнение. У вас горница и две комнаты, вот, Митькину комнату придётся отдать на время. Я подобрал тебе семью - мать с сыном, видно, что спокойные. А Митька в горнице поживёт, на печке поспит, а уроки за кухонным столом делать будет. А как война кончится, они обратно к себе уедут и всё нормализуется.
- Что ж, Фёдор, надо, значит надо, не от радости же они в Сибирь поехали. Привози, приму.
- Да здесь они уже, на улице ждут.
- Так чего же ты их у дверей держишь, пусть заходят.
В дом сначала вошла женщина лет шестидесяти, грузная, с двумя чемоданами, а следом мужчина-парень лет тридцати пяти, тоже крупный, с мясистым лицом, на плече у него был тюк, а в свободной руке ещё один чемодан, большой, фанерный, перетянутый бечевой. И в горнице, кажется, места не стало.
- Здравствуйте, - поздоровалась женщина, - меня Фридой зовут, можно просто тётя Фрида, а это мой сын, Михаил.
- Здравствуйте, - ответила Настя, - а вы со своей периной приехали? – Удивилась она, глядя на тюк.
- Нет, милочка, это наша кормилица, это швейная машинка, – и тётя Фрида скомандовала. – Ставь в этот угол.
- Митя, иди на печь, не толкись, - подтолкнула Настя любопытствующего сына. – Вот ваша комната, но мне прежде надо вещи Митькины забрать, мы не знали, не готовились.
- А ни чё, милочка, мы тут посидим, - и тётя Фрида уселась на скамейку за кухонный стол. – Да поставь же машинку в угол, - чуть не закричала она на сына.
- Ну, я пойду, - застеснялся дядя Фёдор, - пора мне. Там целый состав эвакуированных, размещать надо. – И он ушёл.
Вечером мать пригласила гостей на чай, те вышли из комнаты и расселись за кухонным столом. Настя расставила чашки, морковную заварку.
- Горе-то какое, я слышала Ленинград в блокаде, теперь никто выехать оттуда не может. Вот, хорошо вы успели.
- Успели! Нас так бомбили, что ой да ну! Ты знаешь, милочка, что это такое, когда рядом снаряды взрываются?
- Да нет, конечно, откуда нам здесь знать, - растерялась напору Настя, у нас голодно, а так тихо.
- То-то! Мишку моего чуть из поезда в ополчение не вытащили, а у него грыжа! Понимаете, грыжа! – и тётя Фрида почему-то посмотрела на Митьку, будто это именно он сомневается, что у Мишки грыжи нет.
- Грыжа, - повторила Настя и указала в угол горницы на ножную швейную машинку, которая была уже развернута и отсвечивала тёмно коричневым загаром металлической подставки, - а зачем же он такие тяжести носит?
- Жрать захочешь – понесёшь, - с ухмылкой заметил Мишка.
- У нас на швейной фабрике как раз людей не хватает, выдают по шестьсот граммов хлеба на работающего специалиста, а премии деньгами.
- Милочка, о чём ты? Разве я его прокормлю этакой пайкой? – тётя Фрида и Мишка засмеялись. – Мы, как-нибудь, без фабрики проживём. Работать мы умеем. А что-то прохладно в доме, подтопи, милочка, не морозь людей.
Скоро всех учеников митькиной школы разбросали по разным школам Болотного, а в их здании разместился детский интернат эвакуированных детей из Ленинграда, совсем мелюзга. А в железнодорожной школе разместился эвакогоспиталь, и в классах стало еще теснее, сидели по трое на парте. К учебным и привычным заботам, прибавились новые - все мальчики обязаны были ежедневно колоть дрова: первоклашки – одну вязанку, второклашки – две, третьеклашки – три, и так до десятого класса. Митька мог колоть сколько угодно, он раскалывал любые чурки, даже витые, отпиленные от комля. Старшеклассники удивлялись его сноровке и силе удара. Так война окончательно обосновалась в митькиной жизни.
Болотнинский базар, который от дома находился совсем рядом, всегда отличался многолюдием, изобилием и весельем. Но, с началом войны веселье и изобилие поубавилось, а столпотворение людей стало ещё плотнее. Митька любил базар, он ему был родным, потому что сколько помнит себя, столько помнит и базар с его шумным торгом, степенными разговорами, неожиданными встречами и жульничеством. Именно на базаре он впервые увидел живого бурого медведя, два мужика держали медведя на цепях, и он выполнял их команды. Воришки шарили по карманам ротозеев, именно, около медведей. Мужики собирали плату за представление в плетеный из бересты туесок, потом шли в "погребок" – это местное питейное заведение недалеко от базара, привязывали медведя к коновязи и шли пить «с устатку». А рядом с медведем сидел слепой гармонист, он сидел на маленькой самодельной скамеечке, в перчатках с голыми пальцами и самозабвенно играл, мужики выходили из "погребка" и ссыпали в его чашечку монетки, а мальчишки воровали эти монетки. Гармонист не знал, что сидит рядом с медведем.
Болотнинский базар никто и никогда не называл рынком, хотя над входом какое-то время весела вывеска «Колхозный рынок», он всегда назывался базаром, люди так и говорили: «Я на базар», «Я с базара».
На базаре отдельный угол был отведен бондарям, умельцам по дереву, здесь возвышались друг на дружке кадушки, и ведра, и лохани, и ложки, а главное,- коромысла. Такого многообразия и такой красоты расписных коромысел можно было увидеть только на болотнинском базаре. Отдельно - мясные лавки, а рядом на ящиках - изобилие овощей, тут и огурчики, и помидорчики, и картошечка свежая, и редисочка, связанная пучками, и лучок, и кинза, и петрушка, и головки мака, шумящие зернышками, как детская погремушка, и чаи приправные, и целый ряд разговорчивых бабок с лекарственными травами.
Молоко, сметана, сливки, творог, масло – отдельно, и торговцы были в белых фартуках и колпаках, так требовали нормы санитарных служб. С началом войны колбас и мяса поубавилось, они были, но стоили очень дорого и ассортимент, по-военному, скудный. За медом всегда очередь, и сейчас здесь столпились люди. Молодой мужчина и такая же молодая и бойкая хозяйка, оба крепкие, литые, розовощекие, будто с одной грядки сорваны, наливают в подставленную посуду тягучий мёд.
- Аким, а ты чё не на войне? – кто-то дерзко и с вызовом спросил продавца мёда.
- А грыжа у меня, - нагло отвечает тот.
- Купил, грыжу-то?!
- А не твово ума дело! Иди и купи, если такой умный!
Уже через полгода на базаре появились инвалиды, они пришли или прикатили себя на тележках с разными поделками и игрушками. Расположились особняком и выложили свои поделки, кто на ящике, кто на тряпице, кто - просто на земле. А поделки были красоты необычайной, особенно у одного инвалида, - с вырезанными шкатулками, а другой умелец делал сундуки, не так, чтоб огромные, но - поменьше. Игрушки для детей: всякие и птички, и уточки, и медведи, и лошадки, и дудочки, и прочие свистульки, да чего только не было у местных умельцев! Митька ходил по этому ряду, как по музею, но купить, конечно же, ничего не мог.
А чуть дальше, если смотреть от школы, то в дальнем углу продавали одежду: и летнюю, и зимнюю, и кофточки, и штанишки, и рубашечки, и платьица – все было, и сами шили, и от покойников оставалось. Не выбрасывать же. Покупали, а куда деться, голышом ходить не станешь. Вот, в этих рядах и отиралась тётя Фрида, она сразу здесь стала своей, будто всю жизнь в Болотном жила.
- Новёхонькое, - показывала она свой товар покупателю, - сама шью и сынок помогает. Ткань крепкая, нитки, попробуй, не порвать, сносу такой вещи нет! – убеждала тётя Фрида. Но и верно, что шили они очень качественную и красивую одежду, а потому к ним скоро потянулись и с заказами. В основном, жены начальствующих лиц, очень влиятельные. Они приходили в Митькин дом, там Мишка угодничал, много улыбался, даже лебезил, снимал мерку с клиента, а тётя Фрида шила. Но и Мишка иногда садился за швейную машинку и строчил не менее проворно, чем его мать. Работать они, действительно, умели.
Квартиранты питались в буфете железнодорожного вокзала, там всегда готовили очень вкусно, но дорого. В Болотном буфет на вокзале был вместо ресторана, столы со скатертью, салфетки на столе и вилку с ножом клали на стол. А мы всё ложкой уплетали, главное, было бы - чё. Мы и без ножа справимся. А чай вечером или в особо холодные дни квартиранты кушали у себя в комнате или выходили попить чай в горницу за кухонным столом. И тогда Митька сгребал свои тетрадки и забирался на печь, но на печи читать было невозможно, потому что - темно. Электрическую лампочку можно было иметь в комнате одну и не более 60 ватт, если ревизоры "Энергосбыта" узнают или увидят через окно большую лампочку, то тогда - крупные неприятности. И как-то, Настя, в ответ на просьбу тёти Фриды вкрутить лампу посильнее, сказала, что если узнают, «тогда нам засветят так, что ослепнешь платить штраф».
Главной едой стала картошка, благо в этом году она уродилась, а ещё капуста и мамины солёные огурчики – целая кадушка. И, конечно, хлеб! Хлеб ржаной, но без всяких добавок, а в Новосибирске, говорят, в хлеб уже добавляют отруби. И все равно, выходя из-за стола, Митьке хотелось есть, очень хотелось, до урчания в животе, до тошноты.
А в последнее время, когда Митька делал уроки, Мишка садился за кухонный стол и демонстративно доставал белый хлеб, сначала мазал его сливочным маслом, а потом обильно поливал этот бутерброд мёдом, так поливал, что мёд тёк по его пухлым пальцам и капал на столешницу. Первый раз Митька стерпел, но чуть не захлебнулся слюной, а когда Мишка уселся жрать бутерброд в следующий раз Митька встал и ушёл. С этих пор Митька стал ненавидеть Мишку.
В тот вечер Митька пошел на станцию с маминым поручением, к скорому поезду, чтобы продать немного огурцов, и по дороге потерял сознание. Его привёл домой старик, в белой шубе и мохнатой волчьей шапке. Он завел Митьку в дом, осмотрелся, посадил мальчишку за стол и спросил:
- Где матка?
- На фабрике, - ответила тётя Фрида. – Ребёнка покормить надо, у него случился голодный обморок, чуть не замёрз малец.
- Так нечем, любезный, - удивилась тётя Фрида, - вот мать придет, путь и думает, а мы квартиранты, мы блокадники.
Старик распахнул шубу, под которой оказался холщёвая сумка и достал из неё сверток:
- Вот сынок, съешь кусок хлеба и сальца, это мне зайчик подарил. Для тебя, мол, отнеси Митьке, а то ему кушать хочется.
Митька посмотрел на увесистый кусок сала и кусок хлеба и все завернул обратно в бумагу.
- Ты что не ешь-то, - удивился старик, опять в обморок упадешь, вон бледный какой.
- Мама скоро придёт с работы… Спасибо! Только денег у меня дедушка нет, я огурцы не продал, потерял, наверно я огурцы, - и слезы покатились по его щекам, но он не плакал, он просто был очень благодарен этому незнакомому старику. – Спасибо вам, дедушка, вот мама придёт, и мы покушаем.
- А без мамы никак нельзя?
- Отец велел маму беречь.
- Это правильно, - дед надел свою мохнатую шапку и пошёл к выходу, потом остановился и обратился к выглянувшему из комнаты Мишке, - ты его хотя бы сегодня не дразни. Трудно ему сегодня. – И вышел на улицу, только облако густого морозного воздуха осталось вместо него.
Так прожили вторую зиму. Митька учился только на пятёрки, потому что в классе так считалось, кто получил пятерку – убил врага, кто четверку – смертельно ранил фашиста, кто тройку – только напугал фрица, а кто двойку – тот мазила.
Летом Митька тоже начал подрабатывать - носил в большом ведре воду с кружкой и продавал по три копейки за кружку, а иногда продавцы заказывали воду для своих нужд, приезжали в субботу вечером и уезжали в воскресенье после обеда. Ведро за пятьдесят копеек.
На базаре к Митьке всегда подходил один старик седой и с белой бородой.
- А зачерпни-ка мне со дна, да погуще, - просил, усмехаясь в свои белые и пышные усы дед.
Потом он пил воду, которая стекала по его бороде прозрачными и веселыми каплями, и отдавал положенные три копейки. Митька смотрел на старика, и ему казалось, что он его уже видел, и, может быть, даже, именно этот старик и поднял его той зимой из сугроба и привел домой. Но уверенности не было, бородатых стариков было страсть как много. Но вот беда, Митька вдруг заметил, что у него среди желтой меди, одна светлая – двадцать копеек. Но за весь день ему двадцать копеек никто не давал. У Митьки появились подозрения. И когда в следующее воскресенье белый дед выпил кружку воды, Митька не стал сразу класть дедовы деньги в карман, а придержал в ладони, а когда разжал, то там оказалась двадцатикопеечная монетка. Как Митька проморгал, и не отдал сдачу. В следующее воскресенье старик опять подошел пить, и Митька выпалил ему, что прошлый раз забыл сдать сдачу – семнадцать копеек!
Старик выпил воду и ответил, что кроме трех копеек он ему ничего не отдавал и вручил ему три копейки.
- Видишь, показал дед монетку, сколько я тебе отдаю?
- Три копейки, - подтвердил Митька.
- Вот и забери, - старик отдал и ушел.
Но, Митька тоже был не дурак, он опять не положил эти три копейки в карман, а стал держать их в ладони, да так, что никакая сила не могла бы у него их отнять или подменить, но когда он разжал ладонь, то увидел ясную как солнце двадцатикопеечную монету.
Осенью Митькина торговля сошла на нет. В тот день он возвращался домой вдоль линии. На боковом пути стоял эшелон, несколько солдат гоняли футбол, вместо мяча они использовали консервную банку из-под тушенки, недалеко такие банки громоздились аккуратной горкой, тут же кошеварили на костре в огромной кастрюле. Наслаждаясь теплой погодой, несколько солдат просто сидели или лежали на земле. Митька подобрал банку и понюхал ее утробу. Он даже остановился, потому что от аромата пряностей закружилась голова, и он побоялся опять брякнуться в обморок.
- Где батька твой?
Митька оглянулся и увидел солдата, сидящего в широко раскрытых дверях, тот свесил ноги из вагона и болтал босыми ногами. Из походного котелка солдат ел кашу.
- На фронте, - с гордостью ответил Митька.
- Голодно, поди? – солдат облизал ложку.
- Нормально, - ответил Митька. – Картоха есть, капуста есть – не помрем, - повторил он слова матери.
- Не помрешь, но и не растолстеешь.
- Нет, - засмеялся Митька, - не растолстеешь.
- Давай банку сюда, - распорядился солдат.
Митька отдал банку из-под тушёнки, солдат осмотрел ее, выкинул, поискал что-то в мешке, и подал Митьке непочатую банку тушенки.
- Матери снеси, - она приготовит.
Митька мчался домой изо всех сил, он даже не помнил, сказал спасибо тому солдату или нет, а потом он долго и с нетерпением ждал мать с работы. Мать в этот же вечер приготовила картошку с тушенкой.
- Да никак ви разбогатели, - ехидно заметил из-за дверей комнаты Мишка. – Запашек, как из городского сортира.
Не сговариваясь Настя и Митька упали со смеху, они так заразительно смеялись, что Мишка не выдержал и спросил, все так же из-за закрытых дверей.
- И шо я сказал смешного?
Этот вопрос только подлил масла в огонь. Когда, все-таки, успокоились и поели, мать сказала:
- Ну вот, и поели и будто в комедию сходили.
А тушенки хватило на целую неделю, мать экономно сдабривала ею жидко вареную картошку. А тут еще стало приходить отцовское жалование – 600 рублей! И Настя с гордостью узнала, что её муж стал офицером.
И зажили легче, время потекло быстрее и даже веселее, появилась надежда на скорую победу, ну, во-первых, наши наваляли немцам под Москвой, а тут ещё и под Сталинградом! И покатился фронт на запад. И все поняли, что скоро победа.
То было в воскресенье утром, тётя Фрида и Мишка пили чай за кухонным столом, прежде чем идти на рынок. Мишка уже сожрал второй бутерброд с маслом и медом, Митьке с печи всё хорошо было видно, как ненавистный Мишка прихлебывал сладкую вкуснятину чаем.
- Не чавкай! – привычно ругала его тётя Фрида, потом выглянула в окно, - Милочка, там, кажись, хахаль твой пришёл, да что-то заходить не торопиться. Вторую сигарку уже прикурил, а, может, ждёт, покуда мы с Мишкой уйдём. А? Хозяйка, ты где там?!
Из комнаты вышла Настя и выглянула в окно. Дядя Фёдор стоял около изгороди, курил и утирал рукавом глаза, в руке он держал конверт.
- Нет! Не-ет!!! – закричала Настя и упала без сознания.
Митькин отец погиб на Курской дуге, в звании заместителя командира батальона, а потому Митька получал жалование отца до совершеннолетия.
Три года войны наполнили улицы инвалидами. Никогда Болотная не имела столько художников и мастеров, грубые мужики, вдруг, раскрыли в себе удивительные таланты. Они вязали тончайшей красоты пуховые шали, рукавички и свитера, деревянные игрушки, посуду и прочую кухонную утварь, более похожую на выставочные экземпляры, чем на предметы повседневного была. Мужики запели голосами удивительными, заиграли на музыкальных инструментах. Собственно, во время войны все пели, даже девчонки в школе, садились во время перемены на подоконники и пели, да так слажено, что даже хулиганы, забияки и самые бестолковые пацаны им не мешали петь.
Цоканье костылей, посвистывание подшипников инвалидных тележек, натруженный скрип кожаных протезов – стали привычными звуками на улицах города. Людей перестали пугать пустые рукава, пришитые к карманам пиджаков. Безногие колясочники сидели на тележках с маленькими колёсиками, а в руках у них были деревянные "кулаки", которыми они опирались о землю и толкали себя вперёд, а на лестницах перемещали своё тело вверх с неимоверной ловкостью и силой. Митька запомнил одного, который поднимался по лестнице, он шёл на руках, неся свое тело без ног на весу. Он шёл боком, сначала одну руку ставил на верхнюю ступеньку, потом другую, а люди расступались, пропуская его вверх. Иногда он появлялся на базаре с гармошкой и пел жалостливые песни:
Дорогая жена, я калека,
У меня нету правой ноги,
Нет и рук, они честно служили
Для защиты родной стороны.
На обрубках его ног лежала серая в крапинку кепка, в которую сердобольные люди кидали мелочь. Он рвал меха и чуть ли не орал:
От жены я письмо получаю,
С ней я прожил всего восемь лет.
Она только в письме написала,
Что не нужен, калека, ты мне…
А однажды, перед первым сентября, Митька пошёл с дядей Фёдором в железнодорожную баню. Когда они зашли в моечную, то увидели просторный зал с двумя рядами бетонных скамеек и по периметру такие же толстенные бетонные плиты, каждая скамья делилась неглубоким желобком на два места. Банная шайка громыхала колокольно, а по залу гоняло из угла в угол нескончаемое эхо из отрывков фраз и прочих звуков. На скамьях сидели мужики, и среди них было неожиданно много людей в шрамах. Выцветшие швы и еще свежие синие, неровной резьбой впивались в руки, ноги, грудь. У инвалидов без рук и без ног швы неровно стягивали кожу на торцах култышек.
Митька смотрел во все глаза, пока дядя Фёдор не подтолкнул его и не заставил мыться, но Митька, всё равно, через мыло в глазах, смотрел на изуродованных людей, и любопытство перебивало страх и брезгливую оторопь. Вот только когда Митька понял, что такое война. Когда он прибежал домой и хотел рассказать матери об инвалидах, из маминой комнаты вывалился растрепанный Мишка, а в спину ему вылетел круг колбасы.
Митька выскочил из дома, пробежал двор, выдернул из колоды топор.
- Дмитрий! - позвал кто-то, - не найдется ли водички испить?
У калитки стоял тот старик, который платил за воду, двадцать копеек. Дед был древний и совершенно белый, его украшала лохматая шевелюра седых волос, на груди лежала такая же белая борода, а в руках - посох, с крючком на конце.
- Что дедушка? - ещё не мог прийти в себя от клокочущей ненависти Митька.
- Водички испить, в груди пересохло!
Вода стояла в сенках, ещё утром Митька принёс два ведра и наполнил бачок. Митька зачерпнул ковшиком воды и осторожно, чтобы не плескать, понёс на улицу. Дед уже сидел на крыльце, положив посох около себя.
- Спасибо, сынок, огромное спасибо. – Дед принял ковшик, но не торопился пить. - Ты знаешь, сынок, что люди бывают разными? Вот ты человек светлый, а тот, что в доме, он боится света. Ты живёшь, а он жует. Ты тоже можешь жевать, но его сердце не может светить, как светит твое ясное и очень доброе сердце. Его жалеть не надо, но и убивать тоже не стоит.
Митька вздрогнул всем телом. И со страхом посмотрел на старика, а тот продолжал говорить, держа ковшик с водою в руке:
- Потому что, убив, ты станешь, как он, – Старик задумался, но скоро продолжил. - Человек всякий раз умирает, совершая плохие проступки, но всякий же раз находит в себе силы вернуться к жизни. А убив человека, ты умрёшь вместе с ним. И самое страшное, что умрёшь навсегда. Ты понимаешь, сынок, о чем я? А теперь подумай, стоит ли он великой жизни светлого, солнечного человека!
Дед Арефа протянул Митьке ковшик с водой:
- Испей водицы, остуди сердце и наполни его любовью, не к нему, но к близким своим, кому дорога твоя любовь, к тем, кто ждёт твоей любви. Люби тех, кому нужна твоя любовь, а прочих проходи стороной.
Митька поднёс к губам алюминиевый мятый, весь в ссадинах, как его коленки, ковшик, и начал пить прохладную, родниковую воду.
А утром в дровянике под навесом, когда Митька складывал дрова на руку, чтобы протопить остывшую за ночь хату, скрипнула калитка, и во двор вошёл дядя Фёдор.
- О, Митька, уже хозяйствуешь! – похвалил дядя Фёдор.
- Мать попросила печь затопить, ночь прохладная была, - по-хозяйски ответил Митька.
- А давай помогу, - дядя Фёдор ухватил всю громоздкую связку и скомандовал, - марш, двери открывать.
Митька кинулся быстрее ветра, распахнул сенца, потом громоздкую дверь в дом. Дядя Фёдор, видимо, со света не заметил порожка и со всею поленницей рухнул на тётю Фриду, сметая и её и швейную машинку.
Митька прикрыл двери и осмотрел горницу:
Мишка сидел за столом с толстым бутербродом, с которого стекал на столешницу мед. Тётя Фрида лежала у стены, а швейная машинка с треснутым основанием и отломанной ручкой лежала посреди комнаты.
- Убил, - произнесла тётя Фрида, - как есть убил!
Дядя Фёдор лежал тут же на животе и зачем-то пытался одеть зимнюю шапку, потом откинул её в сердцах прочь и закричал:
- Я же тебе, старая бестия, уже говорил, чтобы ты свой швейный цех в комнату убрала!
- Я на чём теперь работать буду, - завизжала тётя Фрида.
Из комнаты вышла Настя и почему-то очень спокойно ответила. – Фрида Борисовна, это не беда, у нас на швейной фабрике машинок много, а хороших швей не хватает, найдётся и вам и Михаилу рабочее место. Да с вами и вашим опытом, мы по два плана делать будем!
Митька вышел на улицу, чтобы никто не заметил его счастливых глаз и вдруг увидел удаляющуюся фигуру старика с посохом в руке.
- Дед, постой, не уходи, - прошептал Митька и услышал в ответ:
- Я здесь, сынок, я рядом.
- Комментарии
Загрузка комментариев...